Самая легкая лодка в мире

Страница 7 из 43

 

Глава XI. НЕВЕСТА ПОД КРОВАТЬЮ

Поздней ночью добрался я до Москвы. Разобранная лодка покоилась теперь в двух брезентовых мешках, один из которых висел у меня на спине, другой — на груди.
На троллейбусе добрался я до Крестьянской заставы, где снимал комнату, и только лишь открыл дверь, как сразу наткнулся на своего хозяина Петровича.
— Что это у тебя в мешках? — спросил он.
— Ничего особенного, — махнул я рукой.
Не хотелось рассказывать Петровичу про лодку. Он не слишком-то был достоин такого рассказа. Защитный цвет и необыкновенная форма мешков вызвали у Петровича сильнейшую тревогу. Он никак не мог сообразить, что же это такое находится в мешках, и туго двигал бровями.
— Парашют украл? — спросил наконец он.
Я промолчал и прошел в свою комнату. Петрович не поленился пойти за мной. Он внимательно наблюдал, как я снимаю мешки и засовываю их под кровать.
— Ты это брось, — сказал он. — За принос неизвестных предметов знаешь чего бывает? Телевизор-то смотришь? Вынь мешки и предъяви для опознания.
Петрович стоял рядом со шкафом и так был широк в плечах, так монументален, что казалось, это стоят рядом два брата-близнеца. Но если шкаф был просто гардеробом, то брат его — по виду старше, значительней — был явным владельцем жилищной площади, на которой брат-гардероб только временно находился.
— Принос мешков в ночное время, — говорил Петрович, — недавно по радио говорили и по телевизору показывали…
Речь свою шкаф-Петрович произносил с большим затруднением, делал паузы, чтоб я хорошенько понял смысл, и, подозревая, что смысл до меня не доходит, кратко пересказывал сказанное:
— Ночные переносы… владелец площади… в газетах пишется…
Я сидел на кровати и слушал Петровича. Я не возражал и не спорил, но мне было обидно и больно за бамбуковую мечту.
Так, отрывочно и грозно, Петрович мог говорить часами, и против этого было одно средство — три рубля.
Я отдал Петровичу трешку, и он ушел наконец в кухню, где немедленно принялся что-то готовить, зажигать газ, греметь посудой. Казалось, он немедленно, не заходя в магазин, превратил трешку в продукты. Но на самом деле продукты были давно заготовлены, и Петрович только вынул из холодильника колбасы и свинины ровно на три рубля, а то и на два пятьдесят, чтоб разбогатеть на полтинник.img 08
Я погасил свет и лег. Хотелось поскорей отвлечься от колбасы и Петровича — подумать, помечтать о своей лодке.
Прикрыв глаза, я увидел ее лежащей на ковре у Мастера, мигнул — перенес на озеро. Серебристая по голубому, легко резала она волны, перелетала подводные камни, пробиралась узкими протоками через болотные травы — таволгу, камыши.
На кухне гремел кастрюлями Петрович, шипело и лопалось на сковородке сало, а лодка моя плыла к далеким островам, и казарки летели ей навстречу.
Вдруг стало стыдно, что я засунул лодку под кровать. Пожалуй, она должна была находиться на более почетном месте.
Я зажег свет и оглядел комнату. В старом продавленном кресле лодка не умещалась, а на шкафу, пыльном и паутинном, место было скорее позорным, чем почетным.

И особенно жалким и горьким показался мне пол, где, давно прогнившие, шевелились и прогибались доски, где из-под облупленной красной краски вылезала старая зеленая, из-под зеленой древнейшая охра, и из-под охры совсем нечеловеческая доисторическая чернота.
На стене, освещенная вялым электричеством, висела картина, на мольберте стояла другая.
Это были мои собственные картины, которые я написал года два назад, — «Самовар» и «Курильщица табаку». И хоть писаны они были не так давно, смотреть мне на них не хотелось.
Казалось бы, написаны они ярко и смело — активный цвет, мощные формы.
Но ни цвета, ни активных форм не видел я в них, а только лишь падение мечты, крушение надежды.
По моим расчетам, эти самые картины должны были основать новое живописное течение — «шаризм». Как некогда великие французы потрясли мир «кубизмом», так и я у Петровича на Крестьянской заставе готовил живописную бомбу.
«Шаризм» — это было мое личное открытие, никто в мире не писал «шарами», только лишь я, один.
Поначалу, конечно, я старался избирать темы более или менее округлые — «Люди и арбузы», «Гитаризм под облаками». Но позднее насобачился писать шарами совершенно кубические формы. Так, уже в картине «Толстяк у телевизора» не было ни одной прямой линии, только шары и дуги.
К сожалению, выстраданный мною «шаризм» себя не оправдал. Не было последователей и меценатов. А без меценатов и последователей «шаризм» не мог распространиться по белу свету.
Шаролюбивая кисть глохла в моих руках и к тому моменту, когда я притащил лодку к Петровичу, оглохла окончательно. Несколько шаристических картин подарил я друзьям, и у меня остались только шедевры — «Самовар» и «Курильщица табаку», с которыми я решил не расставаться до самой смерти.
Гнилой пол, не нужная никому живопись, чудовищный шкаф увенчивались подходящим потолком.
И потолок был невыносим — покрытый водорослями, желтыми медузами.
Нет уж, пусть лодка не видит этого потолка, пусть лежит под кроватью, тем более что кровать — единственный, кроме «шаризма», предмет в комнате, принадлежащий мне, а значит, и ей. Эту кровать-раскладушку я купил, когда въезжал к Петровичу. Лодка, раскладушка и я были теперь одной семьей и должны были уж как-то поддерживать друг друга.
Я погасил свет и лег, решив назавтра вымыть пол под кроватью.
Петрович булькал и журчал на кухне, а мы трое забились в угол холодной чужой квартиры и старались заснуть, тесно прижавшись друг к другу.
«Мастер назвал лодку невестой, — вспомнил я. — Действительно, похожа — в серебряном платье, легкая, веселая».
Я заснул, и мне приснилась невеста, которая, свернувшись калачиком, дремала под кроватью.